Калашников В. В. — д.и.н., профессор кафедры истории культуры, государства и права СПбГЭТУ «ЛЭТИ»
Весь характер развития историографии Русской революции ведет к пониманию того, что трактовка истории революции во многом зависит от трактовки ее предпосылок и причин[1].
Как в зарубежной, так и отечественной историографии, никто из серьезных специалистов никогда не считал Русскую революцию простой случайностью. Доминировала позиция, в рамках которой историки признавали, что в предвоенной России существовали острые социальные и политические противоречия, которые делали революцию возможной, а дополнительные тяготы первой мировой войны сделали ее весьма вероятной и, по мнению немалого числа историков, даже неизбежной.
Однако при этом историки разделились на две группы. В первую группу вошли те, кто утверждал, что в предвоенной России шел процесс увеличения социально-политической стабильности общества и возможностей мирного эволюционного развития, и только война прервала этот позитивный тренд и стала причиной революции. Во вторую группу вошли те, кто полагал, что, напротив, в стране нарастали предпосылки для революционного взрыва, и война их лишь усилила, придала особую остроту. Историков первой группы в западной историографии называют «оптимистами», вторых — «пессимистами». В новейшей историографии эти термины стали использоваться и российскими историками революции.
В западной историографии дискуссия по вопросу о направленности процессов развития в предвоенной России вступила в активную фазу в 1964 г. Толчком послужила острополемическая статья американского историка Л. Хаймсона. В настоящее время исполнилось 55 лет со времени начала дискуссии, но она не закончена. Вопросы, поднятые в ее ходе, и сегодня являются предметом острой полемики. Компетентный читатель без труда увидит сходство в позициях и аргументах, которые звучат сегодня, с теми, что звучали полвека назад.
Леопольд Хаймсон (1927-2010). В начале 1960-х годов Л. Хаймсон был преподавателем Чикагского университета, успешно защитившим диссертацию (PhD) в Гарвардском университете. В 1965 г. он стал профессором истории Колумбийского университета. В декабре 1964 г. и в марте 1965 г. в журнале «Славик Ревью» Л. Хаймсон опубликовал две части своей пространной статьи «Проблема социальной стабильности в городской России, 1905-1917».
Статья начиналась историографической преамбулой, в которой автор изложил свое понимание позиций советских и западных историков по вопросу о предпосылках и причинах Русской революции. Хаймсон писал, что в 1920-е гг. между ними существовала высокая степень согласия по двум основным положениям. Первое положение заключалось в том, что революция 1917 г. «должна рассматриваться не как историческая случайность или продукт ближайших исторических обстоятельств, а как кульминация длительного исторического процесса». Второе положение гласило, что, «несмотря на глубокие исторические корни, революционный процесс был существенно ускорен внесением дополнительного напряжения в российскую внутреннюю политику Первой мировой войной»[2] . Однако, по мнению Хаймсона, за годы сталинского режима и «холодной войны» в советской и западной историографии сложились «две практически несовместимых» точки зрения. Советские историки стали делать акцент на новый революционный подъем, который к 1914 г. поставил Россию на порог новой революции. В этом контексте, считал Хаймсон, советские историки уже не рассматривали войну «как фактор, радикально способствовавший развязыванию революционного взрыва». Напротив, они утверждали, что война отсрочила революцию. В свою очередь многие западные историки «отчасти в качестве ответной реакции на такой советский стереотип и вызванное им серьезное искажение фактов, стали придерживаться диаметрально противоположной позиции, согласно которой между революцией 1905 г. и началом первой мировой войны все основные сферы российской жизни были охвачены процессами политической и социальной стабилизации. Если бы не война и сопутствующие ей проблемы, эти процессы спасли бы российское государство от революции или, по крайней мере, от радикального переворота, какой Россия, в конце концов, пережила, когда большевики захватили власть»[3].
Отметим определенную условность такого понимания историографических процессов, но согласимся с тем, что и такие трактовки имели место в работах советских и западных историков.
Признавая важность проблемы предпосылок Русской революции, Хаймсон предложил свой путь решения вопроса о том, как шел процесс развития предвоенной России: по пути усиления социальной стабильности общества или обострения классовой борьбы, закрывавшей возможность осуществить мирную модернизацию страны? Автор сосредоточил свое внимание на ситуации в «городской России» и показал, как менялись позиции и революционный потенциал рабочего класса и интеллигенции в предвоенный период. Результаты анализа привели историка к выводу о том, что в предвоенной городской России социально-политические противоречия обострялись[4].
В середине 1950-х Хаймсон занимал иную позицию: «Ленин, — писал он в 1955 г., — бежал против времени: реализация его планов полностью зависела от того, представится ли случай для развязывания стихийных сил российского общества прежде, чем они окончательно вступят в стадию зрелости»[5]. Однако изучение истории меньшевизма, которое в 1960-е гг. стало основным направлением научной работы Хаймсона, заставило его изменить позицию[6]. Информация, которой обменивались между собой лидеры меньшевиков после 1912 г., свидетельствовала о росте влияния большевиков в рабочем движении. Это проявилось и в вытеснении меньшевиков из ряда профсоюзов, и во внушительной победе большевиков на выборах в IV Государственную думу, когда они завоевали все рабочие курии промышленных центров. Свою позицию Хаймсон убедительно подтвердил и ростом числа политических стачек после 1912 г., который историк показал при помощи таблицы, составленной на основе отчетов, представленных фабричной инспекцией Министерства торговли и промышленности[7].
На фоне такой статистики Хаймсон рассматривал баррикады, появившиеся на улицах Петербурга летом 1914 года (как раз накануне начала мировой войны) как естественный результат радикализации рабочего класса.[8]
Причины роста рабочего протеста автор видел в том, что в ряды рабочего класса в годы промышленного подъема пришло много молодежи из российской деревни: «растущая взрывная волна забастовок соответствовала тому промышленному подъему, благодаря которому численность российской рабочей силы выросла с 1 793 000 в январе 1910 г. до 2 400 000 человек в июле 1914 г., т. е. более чем на 30 %. Очевидно, что такое резкое увеличение рабочей силы на городском рынке труда могло быть достигнуто только в том случае, если к новому поколению наемных городских рабочих присоединились массы безземельных и малоземельных крестьян, освобожденных от своих земельных повинностей столыпинскими законами». Автор подчеркнул, что в Петербург новые рабочие пришли в большом количестве из центральных губерний Европейской России — «тех самых губерний, где распад общинного землепользования, достигнутый чаще всего с помощью невыносимого административного и экономического давления, был особенно тяжелым и болезненным»[9].
Признавая роль большевистской пропаганды и агитации в радикализации рабочего движения, Хаймсон главными причинами считал объективные условия, которые формировали позицию рабочих: «политическая угроза большевизма в 1914 г. коренилась не в прочности его организаций и не в успешности его усилий по идеологической индоктринации рабочих, а в простом желании самих рабочих восстать против существовавшего порядка»[10].
Хаймсон видел в рабочем движении того времени опасность не только для самодержавной власти, но и для российских либералов. В этой связи он выдвинул тезис о «поляризации» (разнонаправленности, конфликтности) рабочего и либерального движений. «К 1914 г., — писал автор, — явственно проступил опасный процесс поляризации, имевшей место в главных городских центрах России, между обществом … и растущим числом недовольных и оппозиционно настроенных промышленных рабочих, которые теперь подвергались неограниченному влиянию призывов озлобленного революционно настроенного меньшинства»[11]. Такое понимание конфликта между рабочими и либеральными слоями российского общества вело к выводу о нарастании предпосылок не только для буржуазной, но и для более радикальной революции, которая являлась конечной целью большевиков.
В марте 1965 г. Хаймсон опубликовал вторую часть своей обширной статьи. В ней он обосновал тезис о том, что «к июлю 1914 г., наряду с поляризацией между рабочими и образованным привилегированным обществом … практически одновременно в равной мере развивался второй процесс поляризации — между основной массой этого привилегированного общества и царским режимом»[12] . К 1914 г. вторая поляризация достигла такой точки, когда «наиболее умеренные представители либеральной мысли заявляли публично, в Думе и печати, что отношения между государственной властью и общественностью зашли в тупик, который, как утверждали некоторые, мог быть преодолен только революцией слева или справа». Свидетельством второго процесса поляризации Хаймсон считал раскол в кадетской партии. Начиная с осени 1912 г., писал автор, совместные заседания ЦК партии кадетов и депутатов IV Думы проходили «в атмосфере все более ожесточенных столкновений между представителями коалиции центра и правого крыла партии, возглавляемой Милюковым, и левых кадетов, обычно руководимых Некрасовым». Суть споров: «должна ли теперь кадетская партия придерживаться “революционного” или “эволюционного” направления, или, на эзоповом языке того времени, должна она направить свою тактику внутри Думы и за ее пределами на “органическое” или “неорганическое” разрешение конфликта между царским режимом и либеральным большинством образованного общества»[13]. Хаймсон отмечал, что левые кадеты выступали за совместные действия с социалистами и ради этого шли на нарушение партийной дисциплины. Так, в Думе они подписывали парламентские запросы трудовиков и социал-демократов, вызывая множество парламентских скандалов. Постепенно к ним стали присоединяться все больше депутатов от прогрессистской партии, руководство которой состояло из крупных помещиков, бизнесменов и промышленников. Автор показал, что лидеры прогрессистов стремились установить контакты со всеми социалистами, включая большевиков.
Хаймсон признал, что в эти годы было много «признаков экономического и социального прогресса», в том числе и в российской провинции: внедрение новых культур, технологий и организационных форм в сельском хозяйстве, растущая грамотность среди низших слоев, оживление культурной жизни провинциального общества. Однако эти признаки прогресса «не должны рассматриваться как свидетельства достижения или движения к большей политической стабильности», ибо они не препятствовали процессам поляризации. Отмечая конфликтность во взаимоотношениях органов царской администрации и земских учреждений, автор писал о том, что к 1914 г. «официальная» и «неофициальная» Россия превратилась в два мира, совершенно изолированных друг от друга[14].
Хаймсон полагал, что процессы социальной поляризации несли реальную опасность радикальной революции и без дополнительных тягот, созданных мировой войной, но говорил об этом только как о «гипотетической возможности», которую мог вызвать какой-либо особо острый внутренний кризис. Автор заявил, что предпочитает основывать свою позицию на «более скромной, но более солидной почве»: на тезисе о том, что «характер, а не обязательно тяжесть, политического и социального кризиса, очевидного в городской России накануне войны, более напоминает революционные процессы, которые мы увидим в работе во время второй революции в России, чем те, которые развертывались во время первой». Различие в процессах между первой и второй революциями в России автор видел в том, что в 1905 г. либералы и народ единым фронтом давили на самодержавие, а в 1917 г. явно обозначился конфликт между либералами и народом. И проявление этого конфликта он видел уже в предвоенной России. Хаймсон назвал 1914 год станцией на полпути между 1905 и 1917 годами» и подчеркнул, что «годы войны не породили, а лишь существенно ускорили те два обширных процесса поляризации, которые уже работали в российской национальной жизни в течение довоенного периода».[15]
В заключении автор одним предложением объяснил то, что произошло в России в 1917 году: «произошло крушение старого порядка и, одновременно с этим промышленный рабочий класс и … массы крестьян, под влиянием старых и новых обид, объединились против мертворожденного буржуазного общества и государства»[16]. Так, одним прилагательным Хаймсон сделал вывод о том, буржуазный строй в России был «мертворожденным». И объяснил этот феномен конфликтным характером процессов поляризации, проходивших в довоенное время.
Именно в связи со статьей Хаймсона, который в пессимистических тонах оценил перспективы мирной модернизации царской России, в западной историографии началась дискуссия, поделившая историков на «оптимистов» и «пессимистов». В своей статье Хаймсон при сравнении ситуации в западной и советской историографии признал «оптимистов» доминирующим течением в западной историографии: «в то время как советская историография разглядела в последних днях работы третьей Думы начало нового, быстро растущего революционного подъема, большинство западных историков не были готовы признать обоснованность подобной периодизации»[17] .
Теодор Лауэ (1916-2000). Однако в ходе начавшейся дискуссии известный американский историк профессор Калифорнийского университета Т. фон Лауэ в статье «Шансы либерального конституционализма» высказал мнение, что «пессимисты» уже в середине 1960-х гг. были более многочисленной, хотя и «менее громкоголосой» фракцией в западной историографии Русской революции. При этом Лауэ уже самим названием своей статьи привлек внимание к той проблеме, о которой Хаймсон сказал лишь вскользь в конце своей статьи («мертворожденное буржуазное государство»). Таким образом, Лауэ сделал главным не вопрос о возможности избежать революции, а вопрос о возможности остановить ее в буржуазно-либеральной фазе. Он назвал «пессимистами» тех, кто считает, что «либерализм и конституционализм (также как и автократия) не обладали базой, достаточно солидной для того, чтобы выдержать добавочные тяготы трех лет мировой войны, и даже, как показывают рассуждения проф. Хаймсона, дополнительные кризисные ситуации мирного времени, которые со временем возникают в любом современном государстве». В свою очередь Лауэ определил «оптимистов» как сторонников точки зрения, согласно которой «если бы не мировая война, конституционная Россия западного типа обязательно родилась бы из неизбежного краха самодержавия»[18].
Отметим, что позиция Лауэ, конечно же, не была чем-то принципиально новым, поскольку, по сути, он повторял мысли об обреченности российских либералов в случае начала революции в условиях войны с Германией, изложенные царю в известном письме сановника П. Н. Дурново в феврале 1914 г. Однако Лауэ был первым из западных историков, который сделал эту проблему предметом открытого спора. Более того, он прямо заявил, что «вопрос о возможностях утверждения либерально-конституционного режима в предреволюционной России разделяет не только советских и западных историков, но и самих западных историков, хотя это и слабо просматривается в их публикациях».
Почему же это разделение «слабо просматривается»? На наш взгляд, ответ достаточно очевиден. Позиция неверия в потенциал либерального режима в России подспудно придавала правомерность действиям большевиков, создавших на месте «мертворожденного» либерального строя свою модель общественного развития. Редко, кто из западных историков говорил об этом открыто. Позиция Лауэ выделялась своей открытостью и радикализмом.
Чтобы оценить степень радикализма взглядов Лауэ, укажем еще на одну черту, отличавшую его позицию от позиции Хаймсона. Хаймсон, уделив основное внимание процессам поляризации, показал, что они создавали угрозу как царскому, так и либеральному строй. Лауэ, согласившись с Хаймсоном, открыто заявил не только о том, что у либерального режима было мало шансов утвердиться в революционной России, но и о том, что этот режим в принципе не мог решить национальные задачи, стоявшие перед страной. Именно так Лауэ переформулировал основной вопрос дискуссии: он не в том, «сможет ли появиться и закрепиться конституционный строй в России, а в его способности сохранить и усилить независимость и национальные традиции страны в ходе жестокой силовой борьбы, которую мы наблюдаем в XX столетии»[19].
Лауэ признал либеральный строй неспособным решить эти задачи в условиях России начала ХХ века. Историк аргументировал свою позицию не только и не столько анализом предвоенной ситуации в самой России, сколько анализом международной ситуации в целом, видя в ней ключ к пониманию истории Русской революции. Историк определил обстановку в мире как «силовое соперничество» в рамках европейской системы государств. По мнению Лауэ, Россия была втянута в это соперничество уже потому, что граничила с Германией, сильнейшей континентальной державой, готовой к экспансии в восточном направлении: «Ни Япония, ни Китай, ни одна из современных развивающихся стран никогда не были так жестко открыты для безграничной ярости силовых политик как Россия в первой половине ХХ века». Мировая война, полагает автор, назревала и не важно, началась бы она в 1914 г. или нет: «мировые войны стояли в повестке той эпохи»[20].
Насколько была готова Россия к мировой войне? Отнюдь не отрицая стремительного развития России на рубеже ХХ столетия, Лауэ полагал, что «несмотря на периоды быстрой индустриализации, России не хватало индустриальной базы, эффективной системы транспорта и снабжения, и … жизнеспособной политической организации, способной мобилизовать ресурсы всей страны для ведения войны»[21]. По мнению Лауэ, в последние десятилетия перед мировой войной Россия постепенно теряла свой суверенитет «в ряде невидимых аспектах». Он подчеркнул, что процесс «вестернизации», который проходил в России, всегда по своей сути ведет к потере суверенитета, ибо означает «принятие чужых стандартов, институтов, ценностей». Оценивая ситуацию для России кануна первой мировой войны, Лауэ считал, что «никогда до и после этого западное проникновение в Россию не было таким глубоким». В этой связи Лауэ сформулировал еще одну проблему: «российские либералы, в отличие от своих революционных коллег, стремясь к европеизации страны, опустили — или, по крайней мере, приспустили — свой флаг в международном соперничестве. И возможно это стало еще одной причиной их слабости»: все видимые и невидимые поражения России перед лицом Европы влияли на настроение и поведение интеллигенции и также были «источниками нестабильности в городской России».
Автор слегка упрекнул Хаймсона за некоторую узость и незавершенность его анализа, в котором не было сказано об отношении различных слоев городской и деревенской России к внешнеполитическим проблемам: насколько они могли понять внешние угрозы для России и сотрудничать с государством в их устранении. Отметив, что серьезных исследований по этому вопросу еще нет, Лауэ, тем не менее, считал возможным утверждать, что крестьянское сословие не обладало «хорошо развитым чувством гражданства в вопросах, касавшихся позиции России в мире». Он видел в этом еще одно препятствие для успешного становления конституционного режима в России в сложившейся международной ситуации . И действительно, в 1917 г., как мы знаем, проблема продолжения войны была одной из главных в конфликте между Временным правительством и большинством народа.
Обратившись к внутренней ситуации в России, автор отметил «политическое пробуждение всего населения» в предвоенный период и неспособность самодержавного режима «с его презрением к общественному мнению» интегрировать это пробуждение в свои рамки. Однако историк идет дальше и задает вопрос: а как с этим общим политическим пробуждением могли справиться либералы в условиях демократии? Были ли в России ресурсы для общественного согласия? Лауэ смотрит более широко на причины обострения конфликта между рабочими и образованным обществом в предвоенные годы. И поправляет Хаймсона: это не временный феномен, возникший в особый период с 1907 по 1914 гг. (промышленный подъем, пополнение рабочего класса деревенской молодежью и т.п.), а «неизбежный результат политического пробуждения крестьян, крестьян-рабочих, нерусских национальностей и других меньшинств».
Национальной проблеме Лауэ также уделил внимание: многоязычная Империя, населенная народами с разным уровнем культуры, держалась волей самодержца и военной силой. Какие были гарантии тому, что после ухода этой силы не наступит анархия? Как либералы могли справиться с этой проблемой на основе своих идеалов?
Анализируя внутреннюю ситуацию, автор показал основную слабость российского общества — в нем не было единства: ни в правящей элите, ни среди либералов, ни среди буржуазии, ни в работе таких институтов как земство и городские думы; крестьянство было неспособно к конструктивным политическим действиям на уровне государства и т.п. В итоге Лауэ делает вывод: «городская Россия, как и вся Россия в целом, испытывали нехватку ресурсов, обеспечивающих слаженность и единство в обществе, необходимых для успеха политической системы, основанной на добровольном и конструктивном сотрудничестве»[23] . Иными словами, не было ресурсов для существования либерально-буржуазного строя.
В заключительной части своей статьи Лауэ воспроизводит идеи, ранее обоснованные в его книге «Сергей Витте и индустриализация России»[24]. Речь идет о том, что именно быстрая индустриализация порождала политические, социальные и психологические проблемы. Однако эта быстрая индустриализация была недостаточной для того, чтобы догнать Германию как потенциального врага на мировой арене. Отсюда возникала проблема: снижение темпов индустриализации могло снизить внутреннее социальное напряжение, но увеличивало внешнюю угрозу; повышение темпов индустриализации снижало внешнюю угрозу, но увеличивало внутреннюю[25].
По нашему мнению, Лауэ более глубоко показал причины, которые порождали и усиливали социальную нестабильность российского общества накануне мировой войны, и более определенно поставил и ответил на вопрос о шансах либерального режима решить те общенациональные задачи, которые стояли перед Россией в эпоху империализма. Как известно, один непопулярный сейчас классик теории империализма и практики Русской революции свел все общенациональные задачи в единый императив и сформулировал его в одной фразе: «догнать или погибнуть»[26]. По сути Лауэ трактовал историю Русской революции под этим углом зрения, признавая, что либеральный режим решить задачу «догнать» не мог. Эта трактовка легла в основу его новой книги «Почему Ленин, почему Сталин. Переоценка Русской революции», опубликованной в 1964 году. В ней Лауэ объяснил, почему именно большевики были способны решить задачу сокращения опасного отставания России от ведущих западных держав[27].
Сравнивая позиции Хаймсона и Лауэ, мы может только догадываться, почему Хаймсон остановился на полпути в своем анализе предвоенной ситуации в России. Если учесть деликатность задачи, которую решал Хаймсон (критикуя советскую историографию, он воспроизвел многие ее положения и аргументы), этот историк, видимо, просто не решился на более радикальные выводы, понимая, что и за сказанное его подвергнут критике. Хаймсон не ошибся. В том же мартовском номере «Славик ревью» за 1965 г., где были напечатаны вторая часть статьи Хаймсона и статья Т. Лауэ, американский историк проф. А. Мендель выступил с критикой позиции Хаймсона.
Артур Мендель. Он сразу отметил, что Хаймсон, хотя и критикует взгляды советских историков, называя их «стереотипами», «грубым отражением» действительности, сам склоняется к ним, отвергая альтернативную «стабилизационную» интерпретацию. Мендель подчеркнул, что «логические выводы, вытекающие из аргументов Хаймсона, идут значительно дальше, чем его осторожные заявления». При этом Мендель правильно сформулировал позицию, вытекавшую из рассуждений Хаймсона: «не следует ожидать продвижения на пути к созданию либерального конституционного правительства, и если в России начнется новая революция, она, вероятно, быстро приведет к тому, что случилось в октябре 1917 г. и эта политическая перспектива стояла перед Россией даже и без войны, которая лишь ускорила тенденции, сложившиеся перед войной»[28].
Мендель назвал аргументы Хаймсона неубедительными, заявив, что «большинство из представленного материала может быть использовано для защиты противоположенного взгляда в такой же и даже большей степени». Он отметил, что большинство западных историков прекрасно понимают всю нестабильность, которая вытекала из «спорадических волн индустриализации», «столыпинской аграрной революции», нового пробуждения либерального и рабочего движения, роста напряженности в отношениях между «обществом» и царским правительством. Однако из этих известных фактов большинство историков делало иные выводы, чем Хаймсон, а именно: «предвоенные годы были началом нового движения к конституционному правлению, дальнейшей стадией в развитии процесса, начавшегося в 1905 году, а не предтечей Октября 1917 года»[29].
В этом контексте Мендель не согласился с тем, как Хаймсон сформулировал позицию своих оппонентов из числа «оптимистов». Мендель не согласился и с тем, как это сделал Лауэ, хотя и не упоминал имени этого историка.
Напомним формулу Хаймсона: «оптимисты» — это те, кто усматривал в предвоенной России процесс растущей политической и социальной стабилизации, который, если бы не война, позволял разрешить все проблемы эволюционным путем. Напомним формулу Лауэ: оптимисты — это те, кто полагал, что «конституционная Россия западного типа обязательно родилась бы из неизбежного краха самодержавия, если бы не мировая война».
Мендель представил свою позицию так: «оптимисты» это те, «кто не считал победу большевистского типа необходимым исходом продолжавшегося конфликта»[30]. Иными словами Мендель, не отрицая возможности новой революции в России, отрицал необходимость победы большевиков в ходе этой революции и признавал возможность и желательность победы либерального конституционного строя, как в результате мирных реформ сверху, так и в результате революции буржуазно-демократического типа.
Понятно, что эта была более гибкая формула, которая переносила тяжесть спора на поле, обозначенное в концепции Лауэ, и делала главным предметом разногласий проблему исторической необходимости Октября для решения ключевых задач, стоявших перед Россией.
Однако Мендель, отвечая на статью Хаймсона, главное внимание в своем ответе уделил все же критике тезиса о росте социальной поляризации. Обращаясь к ситуации в рабочем движении, Мендель поставил вопрос, какая из двух тенденций была временной, а какая отражала более фундаментальные процессы: рост влияния большевизма на фоне радикализации рабочего движения, или программа меньшевиков-ликвидаторов, делавших ставку на реформизм в профсоюзном и политическом развитии? Хаймсон выбрал первый ответ, Мендель — второй, указав, что только дополнительные тяготы мировой войны открыли путь большевикам. Основным аргументом Менделя в пользу его точки зрения было указание на то, что в европейских странах рабочее движение, пережив радикальную фазу в острых периодах индустриализации, пошло по пути оппортунизма и реформизма[31].
Хаймсон не согласился с критикой Менделя, и в своем ответе упрекнул его в фактическом игнорировании конфликта, который развивался в отношениях между рабочими и «обществом» (либеральной интеллигенцией). В этой связи Хаймсон ставит вопрос: имели ли события лета 1914 г. своим источником общий протест всех оппозиционных сил против старого строя? Можно ли считать рабочие выступления в предвоенные годы борьбой только против самодержавия? Очевидный отрицательный ответ на этот вопрос не позволял трактовать события 1914 года как простое продолжение совместной борьбы всех оппозиционных сил против самодержавия. Иными словами, считал Хаймсон, летние рабочие стачки 1914 г. были предтечей Октября 1917 г., а не продолжением совместной борьбы рабочих и либералов против самодержавия, характерной для осени 1905 г., как считал Мендель[32] .
Хаймсон ответил и на упрек Менделя в том, что он не сделал из своих рассуждений явно вытекающих выводов. В частности, вывода о том, что «социальный переворот подобный захвату власти большевиками в октябре 1917 г., был действительно “исторически неизбежным”». Ответ гласил: «я не считаю рассуждения по поводу “исторической неизбежности” особенно плодотворными, … из этой формулы следует только то, что определенные обстоятельства, которые привели Россию к краху в 1917 году, действительно это сделали»[33].
Джордж Яни. Значительно более резкой критике концепцию Хаймсона подверг преподаватель Университета Мэриленд Джордж Яни, специалист по аграрной реформе Столыпина[34]. Он увидел в статье Хаймсона попытку объяснить ситуацию в России на основе того, что о ней писали представители интеллигенции, в частности меньшевики. Они, по мнению критика, были оторваны от действительности и плохо представляли, что реально происходит в стране[35]. Яни, не отрицая конфликтов в предвоенной России, считал, что в ходе этих конфликтов «формировался гармоничный общественный порядок, правительство и общество становились ближе друг другу, земства и частный капитал сотрудничали с центральной бюрократией все больше и все эффективнее»[36]. Яни прямо обвинил Хаймсона в том, что тот использует «старые клише о классовой борьбе и классовых интересах», которые с точки зрения критика «не могут больше служить базой для исторической интерпретации процесса перемен»[37]. Правильным инструментом для анализа ситуации в предвоенной России он считал концепцию «сотрудничества», согласно которой любое общество основано именно на сотрудничестве. Яни предлагал заменить концепцию «социальной поляризации», выдвинутую Хаймсоном, концепцией «растущего сотрудничества».
Яни упрекал Хаймсона в том, что он проигнорировал ситуацию в деревне, сложившуюся в ходе реформ Столыпина. По мнению Яни, эта ситуация опровергала тезис о росте социальной нестабильности в России, поскольку в деревне как раз превалировали процессы «растущего сотрудничества». «После 1906 года, — писал Яни, — крестьяне быстро приспосабливались к новой правовой и экономической системе при помощи правительственной аграрной реформы и кооперативного движения»[38].
Как сложилось такое видение ситуации в деревне? Ответ на это вопрос дают статьи Яни, опубликованные годом ранее, а позже развернутые в книгу «Побуждение к мобилизации: аграрные реформы в России, 1861-1930»[39]. При знакомстве со статьей «Концепция столыпинской аграрной реформы» (1964) становится очевидным, что автор сконцентрировался только на отдельных, хотя и важных сторонах реформы, и на этой основе делал далеко идущие общие выводы. Яни сделал акцент не на ограниченное число крестьян, реально вышедших из общины за годы аграрной реформы, а на процесс землеустройства, который начал набирать обороты с 1908 года. Крестьяне проявили большой интерес к землеустройству своих земель: точному разграничению земли со своими соседями (частными владельцами, с другими общинами и внутри свой общины) и закреплению этих границ в документах. До этого, как правило, в деревне точного документального разграничения земли не было. В ходе землеустроительных работ уничтожалась многополосица, чересполосица, а также дальноземелье. Все эти вопросы общинные старосты и отдельные крестьяне решали с землемерами, земскими начальниками и уездными землеустроительными комиссиями. Это активное и часто конструктивное взаимодействие и привело автора к выводу о том, что в деревне шел процесс «растущего сотрудничества». «Подводя итоги, — заключает свою статью автор, — скажем, что реформа Столыпина выработала взаимодействие между исполнительными органами царского правительства и крестьянством в ходе ее проведения»[40]. Ссылаясь на это сотрудничество, автор делает вывод о несостоятельности тезиса о том, что аграрная реформа навязывалась силой: раз крестьяне сами подавали заявления о землеустройстве, значит, реформа шла добровольно[41].
В чем слабость этого аргумента? Любопытно отметить, что автор сам на нее указал, отметив мимоходом, что большая часть землеустройства улучшала формы землепользования внутри общины. Понятно, что крестьяне были рады таким работам. Однако они не вели к разрушению общины, что было главной целью реформы Столыпина. Нельзя забывать и о том, что в других аспектах реформа проходила под явным административным нажимом. Как известно, в большинстве случаях выход из общины проходил без согласия схода, и трудно не видеть в этом проявление насилия. Яни подобные сюжеты не рассматривал или не учитывал в своих выводах.
В критической реплике на статью Хаймсона, Яни свой вывод о ситуации деревне распространил на страну в целом, аргументируя это просто: если сравнивать социальную, правовую и культурную ситуацию в предвоенной России с тем, что было в XIX веке, то в предвоенной России прогресс во всех сферах очевиден[42]. Ссылаясь на К. Маркса, Яни заключил, что «проблема социальной стабильности в предреволюционной России это больше проблема батальонов, чем проблема толпы и лозунгов. И если кто-то хочет узнать, почему общество разрушилось в 1917 г., он должен, прежде всего, узнать, почему батальоны не стояли на своих местах, как это было всегда»[43].
Хаймсон не счел нужным отвечать на такую критику. В основе аргументов Хаймсона лежали не письма меньшевиков, которые отражали их субъективное мнение, а динамика роста политических стачек после Ленского расстрела, сокрушительная победа большевиков на выборах в Думу в 1912 г. по рабочей курии. В письмах меньшевиков Хаймсон стремился найти ответы современников на вопрос о том, почему это происходило, и почему летом 1914 года на улицах столицы появились баррикады. Надо было обладать особым зрением, чтобы в Ленском расстреле, росте политических стачек и баррикадах в столице, видеть проявления «растущего сотрудничества» между государством и всеми слоями общества.
Мы рассмотрели публикации Яни, чтобы показать очень разный уровень восприятия западными историками одного и того же фактического материала, и тем самым показать высокую роль субъективного фактора в трактовке истории революции. Позиция Яни интересна и как свидетельство остроты конфликта между «оптимистами» и «пессимистами». Хотя следует отметить, что он редко выплескивался на страницы научной печати в такой откровенной форме, когда один историк обвинил другого в том, что тот использовал «старые клише» о классовой борьбе с намеком на их марксистское происхождение и на влияние, которое оказала на коллегу советская историография.
Дискуссия продолжалась и в 1970-е и 1980-е годы. Точку зрения «пессимистов» поддержала большая группа исследователей, которых стали называть «ревизионистами» за стремление пересмотреть ряд позиций, сложившихся в западной историографии в разгар «холодной войны». Эта тенденция вызвала недовольство со стороны консервативной части западных коллег. Американский историк Р. Пайпс в начале 1990-х годов с негодованием писал: «за последние три десятилетия произошла конвергенция подходов со стороны советской и западной историографии применительно к теме революции и первых послереволюционных лет. Господствующей в среде западных историков стала точка зрения, согласно которой падение царизма, равно как и торжество большевизма были предопределены»[44].
Отметим, что Р. Пайпс явно упростил позицию советских историков и их зарубежных коллег из числа «ревизионистов», приписав им примитивный тезис о «предопределенности» падения царизма и «торжества большевизма». Этот тезис не доминировал ни у «ревизионистов», ни в советской историографии. Советские историки говорили о закономерности как Февральской, так и Октябрьской революции. Закономерность и предопределенность — разные понятия. Понятие «закономерности» не исключает возможности альтернатив в историческом развитии и торжества «исторической случайности» на том или ином этапе закономерного исторического процесса. Трактовки советскими историками проблемы альтернатив в революции были рассмотрены автором в специальной статье[45].
Западные историки-«ревизионисты» не использовали термин «закономерность», находя его слишком жестким и слишком марксистским, но, по сути, говорили о том же, трактуя оба этапа Русской революции как результат глубоких и долговременных конфликтов экономического, социального и политического характера, которые нарастали (или, по крайней мере, не были ослаблены) в предвоенной России.
После распада Советского Союза Р. Пайпс и его консервативные коллеги оказали существенное влияние на позиции российских историков, и точка зрения «оптимистов» завоевала себе сторонников в России. В 1990-е гг. в их числе было мало авторитетных специалистов и много публицистов, писавших в духе нашумевшего фильма С. Говорухина «Россия, которую мы потеряли». В научной среде спор приобрел серьезный характер после выхода в начале нулевых годов работ петербургского историка Б. Н. Миронова, который усилил точку зрения «оптимистов» новыми аргументами. Спор принял острые формы, и его активная фаза завершилась книгой Б. Н. Миронова «Страсти по революции». Тем не менее, разногласия остаются, и трактовка причин Русской революции, равно как и потенциала либеральной модели развития в условиях России начала XX века, принадлежат к числу ключевых в историографии.
Обращаясь к этим проблемам, не следует игнорировать позиции и аргументы двух выдающихся западных историков — Леопольда Хаймсона и Теодора фон Лауэ. В период ослабления атмосферы «холодной войны» они решились на прямой отказ от историографических догм, которые навязывались ее апологетами. Конечно, Хаймсон и Лауэ всегда прикрывали свой отказ от этих догм той или иной критикой позиций советских историков. Тональность критики отражала не столько глубину расхождений, сколько ту обстановку идеологического противостояния двух систем, которая влияла и на западных, и на советских историков, побуждая их порой к неоправданно резким взаимным оценкам.
Примечания:
1
Все выделения в тексте за исключением особо оговоренных сделаны автором.
2
Haimson L. The Problem of Social Stability in Urban Russia, 1905-1917 (Part I) // Slavic Review. Vol. 23, No. 4 (Dec. 1964). P. 619.
3
Haimson L. Op. cit. P. 620.
4
Ibid. P. 621-629.
5
Haimson L. The Russian Marxists and the Origins of Bolshevism. Cambridge. 1955. P. 218.
6
В 1960-1965 гг. Хаймсон руководил «Межуниверситетским проектом по изучению истории меньшевистского движения».
7
Свод отчетов фабричных инспекторов за 1913 год. СПб., 1914; Свод отчетов фабричных
инспекторов за 1914 год. Пг., 1915.
8
Haimson L. Op. cit. P. 626-630.
9
Ibid. P. 635-636.
10
Ibid. P. 639.
11
Ibid.
12
Haimson L. The Problem of Social Stability in Urban Russia, 1905–1917 (Part Two) // Slavic
Review. Vol. 24, No. 1 (March 1965). P. 1.
13
Ibid. P. 2–3.
14
Ibid. P. 9–10.
15
Ibid. P. 17.
16
Ibid. P. 22.
17
Haimson L. Op. cit. Part I. P. 621.
18
Laue T. The Chances for Liberal Constitutionalism // Slavic Review. Vol. 24, No. 1 (March 1965), P. 34-35.
19
Ibid. P. 39.
20
Ibid.
21
Ibid. P. 37–38.
22
Ibid. P. 40.
23
Ibid. P. 43.
24
Laue T. H. Von. Sergei Witte and the Industrialization of Russia. New York and London: Columbia University Press, 1963.
25
Laue T. The Chances for Liberal Constitutionalism. P. 45-46.
26
Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 34. С. 198.
27
Laue T. Von. Why Lenin? Why Stalin? A reappraisal of the Russian revolution, 1900-1930. Philadelphia: Lippincott, 1964.
28
Mendel A. Peasant and Worker on the eve of the First World War // Slavic Review. Vol. 24, No. 1 (March 1965). P. 23-24.
29
Ibid. P. 25.
30
Ibid. P. 25.
31
Ibid. P. 31–32.
32
Haimson L. Reply \\ Slavic Review. Vol. 24, No. 1 (March 1965). P. 47-48, 52.
33
Ibid. P. 55.
34
В 1961 г. он защитил диссертацию по теме «Правительство императорской России и аграрная реформа Столыпина. См.: George L. Yaney, «The Imperial Russian Government and the Stolypin Land Reform,» unpublished Ph.D. diss. (Princeton, 1961).
35
Yaney G.L. Social Stability Prerevolutionary Russia: A Critical Note // Slavic Review, Vol. 24, No. 3. Sep., 1965. P. 521-522.
36
Ibid. P. 523.
37
Ibid. P. 524.
38
Ibid. P. 524–525, 526.
39
Yaney G.L. The urge to mobilize: Agrarian reform in Russia, 1861–1930. University of Illinois
Press. 1982.
40
Yaney G. L. The Concept of the Stolypin Land Reform // Slavic Review, Vol. 23, No. 2 (Jun., 1964), P. 287, 292.
41
Ibid. P. 291.
42
Yaney G. L. Social Stability Prerevolutionary Russia: A Critical Note. P. 526.
43
Ibid. P. 527.
44
Пайпс Р. Три «почему» русской революции. СПб.: Atheneum, 1996. С. 10-11.
45
Калашников В.В. Об альтернативах в развитии Русской революции 1917 года / Русская
революция 1917 года: проблемы истории и историографии. СПБ. 2013 С. 59–75.
Источник: «Эпоха Революции и Гражданской войны в России. Проблемы истории и
историографии», СПб.: СПбГЭТУ «ЛЭТИ», 2019.